Елена Образцова-младшая: «Я до сих пор не могу плакать по маме»
фото: Сабина Дадашева
1
— Лена, я думаю, было бы правильно, если бы мы сейчас расставили все точки над «i». Давайте начнем — диагноз.
— Более полутора лет назад маме поставили диагноз: начальная стадия лейкоза. Она почувствовала себя плохо, начала чаще болеть, все время слабость… Провели комплексное обследование и, поскольку была еще начальная стадия, сказали, что надо делать пересадку костного мозга. Но мама сказала, что ни о какой пересадке думать не хочет. А летом случился сильный рецидив, она лежала в больнице, но тогда ее удалось вывести в ремиссию, и опять зашел разговор о пересадке.
— Странно, Елена Васильевна производила впечатление разумного человека. Почему она отказалась, когда еще был шанс?
— Потому что понимала: придется выпасть из обоймы, из работы на несколько месяцев. А она хотела петь, ездить.
— А аргументы типа «без пересадки не сможешь ездить и петь»?
— «Пока Бог дает, я буду петь». И еще: «На эту тему я не хочу разговаривать». Это тот случай, когда не слушают никого, да она ни с кем бы и не стала разговаривать. Свой диагноз она переживала в себе. О ее заболевании знали, ну, наверное, человек пять.
— А в России операцию нельзя было сделать? Только Германия?
— К сожалению, пересадкой костного мозга пожилым людям, старше 60, здесь не занимаются. Лейпцигская клиника специализируется на этой проблеме. Все, что здесь могли сделать врачи, они сделали, и я им бесконечно благодарна: они продлили маме жизнь на полгода. А еще я очень благодарна нашим друзьям, которые сдавали кровь, когда маме несколько раз делали переливание. И никто, включая медперсонал, не слил информацию. После этого я сделала вывод — когда говорят: «Как же так? Почему просочилась информация?» — я точно знаю, что она не просочилась, а ее слили. И слили как раз те, кто слишком сильно переживает, что она просочилась.
Короче, тогда мама сказала, что подумает. Только после очередных анализов наши врачи ее поставили перед фактом: ехать надо завтра. Благодаря Правительству Российской Федерации вопрос был решен буквально за день, и еще через день она вылетела в Лейпциг.
2
— Лена, я вас слушаю и все время думаю: как же несправедлива жизнь к человеку, который так много делал для других! Елена Образцова так много помогала людям…
— Почему же несправедливо? Я за эти дни очень сильно пересмотрела мое отношение к мировой справедливости и к ценностям вообще. Вы исходите из той точки зрения, что самое ценное у человека — это жизнь. А это не так: самое ценное у человека — душа. Жизнь — наша шкурка: здесь побыла какое-то время — и ушла туда, дальше жить.
— Такая позиция разве облегчает боль от утраты или при виде страданий близкого человека?
— Смерть — это не наказание, не конец, а начало. Каким оно будет, зависит от того, как мы прожили эту жизнь. Если хорошо, то и начало будет очень хорошим, а если прожили пакостно… Вот я смотрела на то, как уходила мама: у нее не было страха. Она ни разу не сказала: «Как несправедливо, что я больна! Почему со мной это случилось?..»
— А что она говорила?
— Говорила, что мы все уйдем к Богу. Должны будем дать ему отчет о том, как прожили жизнь и как распорядились тем, что он нам давал. Сколько смогли сами дать другим людям. У нее же было несколько моментов, когда она находилась на грани смерти. И вот чем ближе она стояла к этой грани, тем меньше было страха.
— Что это были за моменты? Когда?
— Однажды она чуть не разбилась на самолете. Повыскакивали кислородные маски, все орали. Или прошлым летом, когда очень сильно заболела и думала, что уходит, у нее тоже не было страха. Бояться нужно того, что ты можешь избежать, а бояться того, что неизбежно, как-то глупо. Чего ж бояться — все там будем.
В общем, мы поехали в Лейпциг. Она уехала туда со своей подругой Любовью Рощиной и Натальей Игнатенко, директором маминого фонда. У меня был концерт в Касселе и только через неделю приехала в Лейпциг и осталась с мамой. За это время ей был сделан курс «химии», который не дал результатов, которых ждали. Потом — курс лечения антителами (это такая новая методика, когда раковые клетки пытаются убить конкретным антителом). Но у нее начались очень сильные боли. Врачи не сразу определились с диагнозом, но быстренько антибиотиками всё убрали. Во всяком случае, анализы стали лучше. Потом приехали опять Люба Рощина и наша близкая подруга, певица и актриса Оленька Балашова. Меня отправили на побывку домой, потому что у меня маленький ребенок. Элии скоро пять лет.
3
— Хотелось бы уточнить: пересадка костного мозга или пересадка стволовых клеток? Такой перед вами стоял выбор?
— Не было даже речи о пересадке стволовых клеток — это полная чушь. Как чушь и то, что у мамы в клинике была чудовищно крохотная палата. Неправда: огромная палата, где помещались мамина кровать, обеденный стол, телевизор, потом — моя кровать, когда я стала там постоянно жить. Громадная была ванная с душем, с раковиной.
— Больница. Гнетущее ожидание неизвестного. Какое у нее было настроение? Что вы делали?
— У нас получилось два месяца такого тесного совместного проживания, чего не было никогда раньше. Что делали? Рассказывали анекдоты, разговаривали о детях. Читала она мало, потому что была слабенькая: «химия» — вещь суровая. Она писала стихи, писала свою книжку…
— Диктовала вам?
— Нет, сама писала, рукой. В депрессии она не была, но бывали периоды, когда она говорила: «Тяжко, очень тяжко». И очень переживала, что нуждалась в посторонней помощи: слабость и беспомощность ее не угнетали, а именно очень сильно раздражали. Она была человеком мужественным, очень позитивным. То, как она себя вела, было очень ожидаемо. Скажем так, она не хотела умирать, но сказала: «Если это мой час, значит, так тому и быть. Когда позовут, тогда и пойду».
Так вот, на 30 декабря назначили пересадку костного мозга, донорского. А когда человека готовят к пересадке, накануне еще одним сеансом «химии» и облучения в ноль выводят всю иммунную систему — для того чтобы не было агрессии со стороны трансплантата. Но на этой почве любая инфекция опасна: своей защиты нет, бороться организму нечем. Но накануне трансплантации у мамы диагностировали сепсис — инфекция пошла в кровь. Но все равно решили, что пересадку надо делать, что с инфекцией будут бороться параллельно, в процессе приживания пересаженного костного мозга.
31 декабря наступило ухудшение, мама вела себя неспокойно — такое пограничное сознание, когда человек адекватно отвечает на вопросы (кто он и где), но не совсем адекватно контролирует свои действия. И для того, чтобы она не мешала процессу собственного выздоровления, не повредила катетер, не нервничала, ее ввели в искусственную медикаментозную кому на несколько дней. И, к сожалению, из той комы, в которую ее ввели и которая перешла в естественную, мама уже не вышла. Постепенно все внутренние органы начали отказывать, держался только мозг и еще какое-то время сердце на препаратах.
— Ваш первый диплом — фельдшерский. Это вам как-то помогло в клиниках, когда вы ухаживали за мамой?
— Конечно. Я ведь работала как раз на гемодиализе. У меня был очень малый опыт работы в детской больнице Святого Владимира, но мне его хватило, чтобы я всю свою жизнь относилась по-другому к жизненным проблемам.
Уже в Лейпциге старшая медсестра, которая за мамой ухаживала, когда маму мыла, нас сначала выгоняла. А потом сказала: «Я вижу, у тебя нет страха. Давай ее мыть вместе». Для меня это тоже было частью прощания с мамой, возможность сказать на физическом уровне, что я ее люблю. Как будто не я была ее ребенком, а она — моим. Мы ее мыли под красивую музыку, перевязывали, переворачивали, обкладывали подушками — это надо было делать три раза за день.
Вообще, то, что мы делали, на самом деле очень просто делается. Только надо учить навыкам ухода за больными. Учить как обязаловку — тогда бы люди не отправляли своих родственников в дома престарелых, в хосписы… Ведь от одной мысли, что у тебя дома окажется лежачий больной, — сразу паника, истерика: всё, жизнь закончилась! А она не закончилась: это занимает не так много времени и физических сил. А потом, у тебя есть потрясающее чувство близости к этому человеку, особенно если это твои родители. Как в детстве: вы мокрые, грязные, голодные, орете, а вас взяли — помыли, переодели, покормили, прижали к груди. А это то же самое, только с точностью до наоборот. И совесть твоя спокойна …
фото: Александр Астафьев
— Врачи ждали перелома?
— Профессор, который занимался ее лечением от лейкоза, очень ждал и надеялся, что пройдут положенные две недели после пересадки и будет результат: прижился или нет? Он пытался поддерживать в нас надежду. Но врачи реанимации в своих прогнозах опирались на собственный опыт и уже где-то с 5–6 января говорили нам, что, с их точки зрения, точка невозврата пройдена.
— По-вашему, немецкие врачи сделали все, что возможно, или…
— Конечно. У меня нет не то что претензий — я бесконечно им благодарна. Результат совершенно не зависит от социального статуса пациента, от национальности — а только от того, как организм реагирует. Все, что могли сделать, они сделали, держали ее столько, сколько могли. Они дали нам возможность троим быть с ней в реанимации сутками. Так что она уходила не одна. И врачи, и медсестры относились к ней так… ну, как будто она их мама. Они нам говорили, что, когда человек лежит в коме и ни на что внешне не реагирует, это не значит, что его здесь нет. Поэтому они постоянно разговаривают с ними, просят прощения за то, что нужно включить свет, еще что-то. А мы все время ставили ей музыку слушать: находясь в коме в реанимации, она прослушала всю Всенощную Рождественскую. Мы читали ей все четыре Евангелия с утра до ночи. И нам это чтение дало больше, наверное, чем ей.
— Как воцерковленный человек она успела причаститься?
— Перед отъездом причастилась, а когда уже впала в кому, числа 6-го, мы звонили владыке Меркурию, с которым они дружили, и он читал канон на разлучение души с телом — онлайн.
— По Скайпу?
— Ну, практически да, хотя это другая система. Когда стало понятно, что ей остается жить несколько минут, мы снова позвонили владыке, и он читал отходную. И мама ушла в тот момент, когда он сказал: «Аминь». Так что мама ушла так очень по-христиански, получив все отпусты, которые полагаются.
4
— Елена Васильевна до последнего выходила на сцену в «Пиковой даме» в Михайловском театре. И будучи уже больной, объездила полстраны с концертами. Вы ей говорили, что тяжелый график, и надо бы поберечь себя?
— В нашей семье все подчиняются определенным законам. Если мама говорит: «На эту тему мы не разговариваем» — это значит, что на эту тему мы не разговариваем. И если я говорю: «Я не хочу обсуждать эту тему» — мы не обсуждаем эту тему. У нас в семье существует уважение к мнению другого члена семьи. Кто я такая, чтобы ей диктовать?
— Родная дочь.
— Она не моя собственность, и какое я имею право говорить, как ей жить? Если она плохо себя чувствовала, то отменяла поездку. Ну, уж если приезжала, то отрабатывала концерт по полной программе, не сокращала ничего, не пыталась поставить в программу простые в исполнении произведения. Болезнь не повлияла на ее привычки; может быть, она стала немного мягче, прощающей окружающих. Я не могу сказать, что она снизила свои критерии в оценках людей и поступков, но она стала проще отпускать их. Если раньше она могла обижаться, возмущаться, то теперь не держала зла, а просто отпускала из своей жизни тех, кто делал ей больно, предавал…
— К вопросу о прощении: на канале «Культура» несколько вечеров подряд шел фильм о Елене Васильевне — красавица, королева в жизни и на сцене. И она с теплом говорила о Галине Павловне Вишневской, а у них, мягко говоря, были очень непростые отношения. Вы это имеете в виду под «отпустила»?
— Там ведь история очень сложная и непростая, проходит под грифом «все не так и не об этом». И то письмо было не об этом, и не те люди его подписывали (речь идет о письме, подписанном солистами оперы Большого, против Ростроповича и Вишневской в ЦК КПСС. — Авт.). Когда Вишневская с Ростроповичем уже жили за границей, в какой-то момент они с мамой пересеклись в одном театре. И мама, вернувшись, тогда сказала: «Господи, мне было их так жалко! Человек потерял Родину, и ему как-то надо найти источник своих бед. Ну, зафиксировались они на мне. Ну что теперь делать? Только пожалеть их».
Ведь эта история была более музыкантская, чем политическая. И вот так с годами сложилась определенная версия о двух непримиримых врагах — Образцовой и Вишневской. Но конкурентками они никогда не были: одна — сопрано, другая — меццо. А почему к маме было такое отношение? Может, потому, что она сделала большую карьеру из всех тех, кто был замешан в этой истории. Но я думаю, что они как-нибудь сами теперь там разберутся.
— Без Елены Васильевны Фонд Образцовой будет существовать и работать? Вы собираетесь в нем работать? Если да, то в качестве кого?
— Я надеюсь, что он будет работать. Пока меня не позвали туда. Если пригласят, буду с удовольствием это делать. А так мне есть чем заняться. Потому что есть академия — осуществленная мечта мамы, уже есть помещение, будет первый набор.
— А вы встанете во главе?
— Не уверена: директора назначает попечительский совет. Но участвовать в работе академии я, конечно, буду. И потом, мамины конкурсы молодых оперных певцов — в этом году в Санкт-Петербурге пройдет десятый, юбилейный.
— Какое странное совпадение: ваша мама оставила академию, Вишневская — школу, которую возглавляет ее дочь Ольга… Вы в каких отношениях?
— Я считаю, что это правильно: когда ты в такой семье растешь, то знаешь всю кухню изнутри, все разговоры только про это. Мама всегда рассказывала мне, что и как она хочет сделать в академии. Я уже не говорю о том, что я певица. И, по счастью, все педагоги, которых собиралась приглашать мама, до сих пор здравствуют и были ее друзьями, когда я пешком под стол ходила. И жизнь, и профессия, и мама меня к этому подготовили. У Галины Павловны Вишневской чудные дочери — Ольга и Лена. Мы встречались несколько раз на каких-то приемах. Дружить мы не дружим, но знаем друг друга, здороваемся, у нас нормальные отношения. Они обе очень красивые, умные.
5
— Лена, вы все-таки удивительно похожи на маму.
— Да? А мне все говорят, что я больше похожа на папу. Как мама всегда смеялась: «Мы ж старались».
— Вы 16 лет прожили в Испании. Почему приняли решение вернуться в Россию?
— Вернуться я мечтала уже на второй год, но ребенок ходил в школу, и там оказалась очень большая разница в программах. И выдернуть его оттуда, привезти сюда и заставить начинать все с нуля… Испанская программа просто ужасная.
— А все клянут российскую систему образования…
— Что вы! Вы даже не можете себе представить тот чудовищный уровень образования! Когда Сашка окончил школу (сейчас ему 26), то я уже тогда била копытом, но в ту пору встретила Джорди, и мне надо было сделать так, чтобы в его голову пришла мысль: надо ехать в Россию. И мой муж принял решение: в Россию.
— Ваш испанец здесь не мерзнет?
— Во-первых, он каталонец, во-вторых, ему очень нравится, что здесь настоящая зима. И он такой тут настоящий русский бородатый мужик, водки любит выпить, мечтает через год получить российское гражданство, работает в русской компании, анекдоты на русском рассказывает. Прекрасно говорит по-русски. Он — любовь всех продавщиц в нашем районе. В магазинах мне говорят: «Твой-то сегодня приходил за картошкой, без шарфа простудится». Когда он приезжает в Испанию, начинает рассказывать о плюсах проживания в России — и находит этих плюсов все больше.
На самом деле это только так кажется, что хорошо там, где нас нет. Но когда ты пожил в той же Испании, понимаешь, что жить лучше здесь. Не потому, что где родился, там и пригодился. А с точки зрения социальных благ, которых в Испании не дождешься, не допросишься. И менталитет совсем другой.
6
— Вы ведь работали с Монтсеррат Кабалье. А кто вам больше помог в профессии: Кабалье или мама?
— Кабалье, конечно. Потому что мама была против того, чтобы я пела, а Кабалье пригласила меня заниматься, потом стала брать меня в свои спектакли, а потом «свободное плавание» уже было без всех. Если ты поешь плохо и на тебе нельзя сделать деньги, то, соответственно, тебя и не возьмут. А меня брали.
Где-то года через полтора после моего отъезда в Испанию мама сказала, что она несколько погорячилась, что не хотела видеть меня певицей. Мы пели с ней в Венгрии, в Испании, пока я там жила. Там на оперном фестивале местные нас с ней звали «сантос Эленас де лос гатос» — «святые Елены кошачьи». Потому что за нами ходила толпа озверевших котов, и мы их кормили с завтраков, обедов и ужинов. Испанцы говорят нам: «Когда вы уезжаете, они как будто рассасываются, их нет». Потом проходит год, и все знают: как только Елены приедут, коты со всех окрестных гор и деревень сбегутся. Они были дикие, на руки не давались. Мама идет по деревне — за ней штук 20 строем. Среди моих котов у мамы был один ушастый любимец — так вот, когда она к нам приезжала, он у нее кофе подворовывал. Поначалу она удивлялась: «Это ты мой кофе выпила?» — «Ну как я могу его выпить, если я его вообще не пью». И все последние концерты мы практически вместе пели — объездили практически всю Россию и ближнее зарубежье.
— Владимир Кехман, худрук и директор Михайловского театра в Петербурге, первый пригласил вашу маму возглавить оперу…
— Еще до болезни, когда мама поняла, что она не может петь все то, что пела раньше, — в этот момент как раз пришло от него предложение сначала стать худруком, потом советником. Это ее тогда очень поддержало. Это ей дало возможность ставить оперы, помогать молодым осваиваться на сцене, чаще бывать в Петербурге. В Лейпциге, в клинике, она мне сказала: «Ленка, если бы не Кехман, не знаю, что бы я делала?» Мама очень болела, последние полгода она практически ничего не пела, а Владимир Кехман продолжал ей платить зарплату.
Когда он звонил ей в Лейпциг, они общались трогательно-грубовато. «Мамочка, ну ты как?» — «Папочка, вот плохо, сегодня тяжко. Скажем дружно…». — «Не переживай, если что, мы тебя похороним». Хоронить не хоронил, а поминки делал он, оплатил всё. Казалось бы, на этом миссия его выполнена, но он мне звонил, поддерживал, вызвал в Питер, предложил работу.
— Петь? Или должность?
— Он пригласил меня советником. И мамины друзья продолжают звонить и предлагать помощь. И это люди, которым я ничего дать не могу, но они очень любили маму: Сергей Осинцев с женой (мама была крестной матерью их дочери) или Татьяна Котегова — дизайнер всех маминых платьев… Хочет, чтобы я их все забрала.
7
— Елена Васильевна была красавицей. Болезнь уничтожила красоту?
—Маму болезнь изменила очень сильно.. Наше отношение к ней это не поменяло никак. В реанимации я ее целовала, говорила: «Ты моя девочка, самая красивая на свете». И в этот момент я подумала: может, со стороны это выглядела абсурдно, фальшиво, но для меня она была самой замечательной, самой красивой. На нашем сестринском совете мы решили, что прощаться люди будут с той, кого они помнят.
Она просила, чтобы не было на похоронах никаких речей, траурных маршей, пафосных памятников. «Я хотела бы, чтобы меня вспоминали смешными историями, анекдотами, и чтобы вы чувствовали, что я во всей этой компании участвую».
— Какой она хотела памятник?
— Она не хотела памятник — хотела крест. «Пусть ничего не давит», — сказала она мне. Я сделаю крест, посажу сирень — любимые ее цветы.
Знаете, за прошедшие после смерти 29 дней она сделала конкретно и для меня, и для некоторых других наших друзей много, и это ясно показывает, что она не только про нас помнит, но что никуда и не собиралась уходить. Просто у нее появились другие возможности.
— Вы меня заинтриговали. Что же она такого сделала за эти 29 дней?
— Скажем, полтора года мы не могли поймать Илзе Лиепу: моя дочка занимается балетом, и мы очень хотели попасть в ее школу. «Мы сейчас позвоним Илзочке, — говорила мама, — найдем ее, попросим». Но не найти Илзе: то телефон потеряли, то еще что-то. А дней десять назад у меня интервью на радио — по коридору навстречу идет Илзе. Или когда я была маленькой, просила у родителей брата или сестру. Я считаю, что очень сознательно Елена Васильевна две последние недели своего пребывания на этой земле в состоянии комы дала мне двух сестер — Любу Рощину и Олю Балашову. Когда она уходила, они держали ее за руки, и я абсолютно точно знала, что они мои сестры.
Единственное, что на меня свалилось неожиданного, — ответственность. И сейчас получается, что надо быть главой клана, а из меня глава клана… Но раз мама сказала «надо» — значит, надо. Еще осталось четыре собаки (той-пудели), бегают вот теперь по даче. И рыбы остались — карпы у нас там живут японские: летом в водоеме, а зимой — в аквариумах. Карпов штук девять…
— Чем же японские от наших отличаются?
— Они цветные и больше наших. При этом умненькие, живут очень долго, плодятся все время. Еще сомики там есть — они чистят аквариумы.
Каждое утро у меня начинается очень интересно — я просыпаюсь и говорю: «Ну, мама, что сегодня будем делать?» У меня нет ощущения, что ее нет. Может, потому, что я привыкла в реанимации разговаривать с ней, не ожидая ответа вслух. И Кехман мне сказал, что он с ней разговаривает и советуется до сих пор.
Знаете, я до сих пор не могу плакать по ней. Я плакала дважды: один раз во время прощания в Большом театре, но не из-за нее. А когда мы вышли из театра, стояла толпа, которая не успела войти с ней проститься. И люди стали отдавать мне цветы, через полицию тянулись: «Возьмите цветы для вашей мамы!» — и жали мне руку, вот тогда я заплакала от такого количества людской любви. А второй раз я заплакала, когда нам позвонили и сказали, что в одной газете будет мамина фотография в больнице. Было воскресенье, мы пытались найти главного редактора, нашли его, и я сказала: «Если это будет опубликовано… Лучше не надо этого делать». В общем, фотография была снята. Вот тогда я заплакала, но не по маме, а от обиды: до чего же можно дойти! Ведь мама рассчитывала на порядочность того, кто фотографировал ее в больнице.
Знаете, у меня есть уверенность в том, что все там у мамы хорошо. Она была взята в такую огромную любовь, что плакать о ней не получается. Можно огорчаться, что тебе ее лично не хватает. Но не заплакать мне никак.